Мандельштам 1938

Мемориальный проект

«Сохрани мою речь навсегда»
фотография 1923 года
1938
Режиссёр-документалист Роман ЛиберовИльфипетров», «Написано Сергеем Довлатовым», «Один день Жоры Владимова», «Разговор с небожителем») взялся за новую картину — об Осипе Мандельштаме.
Анимация из будущего фильма о Мандельштаме: щегол
Как и в прошлых работах, в новом фильме «Сохрани мою речь навсегда» режиссёр планирует использовать мультипликацию, компьютерную графику, оригинальную музыку современных музыкантов, написанную специально к фильму, игровые и неигровые сцены… Щегол-Мандельштам на иллюстрации выше — кадр из мультипликационного фрагмента, нарисованного чёрной солью (в паре предыдущих картин анимация выкладывалась кофейными зёрнами). Но эксперименты с форматами — лишь часть замысла. Сценарием предусмотрены выездные съёмки мандельштамовских мест в Санкт-Петербурге, куда семья поэта переехала в 1897 году из Варшавы, в Чердыни-голубе и Воронеже, где он отбывал свою первую ссылку, в Саматихе, где в ночь с 1 на 2 мая 1938 года он был последний раз арестован, и во Владивостоке, где в пересыльном лагере в декабре того же года оборвалась его жизнь.

Как случилось и в прошлый раз с «Ильфипетровым», деньги на новый проект режиссёр собирает на краудфандинговой платформе Planeta.Ru. Не весь бюджет фильма, конечно, но вполне конкретную часть. Заявленный таргет кампании — 500.000 рублей, и этих денег должно хватить создателям фильма на запланированные натурные съёмки. В списке лотов кампании — экскурсия по мандельштамовским местам Москвы, оригинал режиссёрского сценария фильма, контрамарки в кинотеатр «Пионер» (на премьеру фильма и на весь год), эскизы мультипликатора картины, имя жертвователя в титрах и другие вознаграждения для поддержавших проект. Можно, впрочем, дать денег и просто так — проголосовать рублём за хорошее дело.

«Я рождён в ночь с второго на третье...»
фотография 1923 года
1938
В ночь со второго на третье, или, по новому стилю, на 15 января 1891 года в Варшаве родился Осип Мандельштам. Точнее – Иосиф: русифицированное Осип, в честь деда по матери, появится позднее.

В этот день из российских газет можно было бы узнать о таких, например, новостях как недавнее (1 января) разрешение от бремени великой княжны Елизаветы Маврикиевны сыном Константином («Ведомости Московской городской полиции»).

Тут же и российские прелести – длиннющий список виновных в нарушении правил регистрации домовладельцев: в основном, это нарушители режима черты оседлости, с указанием величины наложенного на домовладельцев штрафа.

Интересно, что в Большом в этот вечер давали оперу композитора Серова «Юдифь» (из уважения к царице-еврейке режим оседлости на нее не распространили), а в цирке Соломонского - большое представление дрессировщика Фредерика: 25 кошек, 20 крыс, 20 мышей и 4 канарейки!

«Воронежские губернские ведомости» сообщали о визите Наследника Цесаревича в Бомбей, где он был «встречен торжественно, принял участие в процессии на слонах через весь город, в течении дня посетил магараджу и затем отбыл на тигриную охоту». Он же, «глубоко сочувствуя мысли о сооружении в Москве памятника Н.В.Гоголю назначил вклад в 1000 рублей из собственных денег».
В то же самое время германский Император Вильгельм отобедал в русском посольстве в Берлине.

А вот суворинское «Новое время» от души порадовало читателей полным текстом поэмы Пушкина "Руслан и Людмила" и Разговором с П.Е.Астафьевым о еврейском засилье в России. (Евреи, как доходчиво объяснял Астафьев, абсолютно бесполезны в духовной экономии народа.)

Бедный великий князь Константин! Вместе с двумя братьями большевики убьют его обухом топора в июле 1918 года и сбросят в заброшенную шахту близ Алапаевска, на месте которой в 1945 году возведут гараж. Примерно тогда же в Ипатьевском доме в Екатеринбурге расстреляют и бывшего Наследника Цесаревича.

На Осипа Мандельштама ни пуль, ни топоров не изводили. Он умер более 75 лет тому назад - 27 декабря 1938 года. И о его гибельном пути мы еще продолжим рассказ.

Но сегодня – в день рождения – пусть прозвучат стихи. Во-первых, стихи самого Мандельштама – «Нет, никогда, ничей я не был современник….», в его собственном чтении (звуковой архив Государственного литературного музея):


А во-вторых и в-третьих, стихи Семена Липкина и Инны Лиснянской, посвященные, первое, лагерной жизни поэта и, второе, его смерти.

Авторское чтение Семеном Липкиным стихотворения "Молдавский язык" -
Аудиозапись сделана Кларой Лозовской в начале 1980-х годов в Переделкине. Архив Павла Крючкова.


Авторское чтение Инной Лиснянской стихотворения "Памяти Мандельштама" —
Аудиозапись: CD "Инна Лиснянская. Пожар на болоте", 2003-2004.
Проект "Звучащая поэзия" (при поддержке редакции журнала "Новый мир").Худ. руководитель П. Крючков, гл. режиссер А. Королев.


Эшелонные списки: социальный автопортрет страны
фотография 1923 года
1938
Памяти Николая Поболя


В Российском государственном военном архиве хранится документация конвойных войск НКВД — ценнейший источник по российской истории. Сколько тысяч эшелонов прошло через них, сколько миллионов душ — зэков и спецпоселенцев, своих или чужих, военнопленных, — они отэтапировали...
Схема «мандельштамовского» эшелона из архивов НКВД
Дела в фонде конвойных войск систематизированы по полкáм, так что найти здесь конкретного человека — все равно что иголку в стогу. Но Николаю Поболю и его легкой руке чудом удалось в 1998 году обнаружить документы, относящиеся к этапированию именно мандельштамовского эшелона (РГВА. Ф. 18444. Список 2. Д. 203. Л. 75–122. Тут следует с благодарностью отметить и консультации А. Гурьянова)..

На истлевающей, какая попадется, бумаге, иногда папиросной, — эшелонные списки. Нестройные колонки слов и цифр — иногда только имена, но нередко еще и профессии, возраст, статьи, сроки…
Список попутчиков Мандельштама
Поистине вся огромная советская страна сошлась и отразилась в этих будничных для НКВД документах. Вглядимся в них попристальнее.

Практически все из списка Бутырской тюрьмы были осуждены или за контрреволюционную или антисоветскую деятельность, или за агитацию, или по подозрению в шпионаже, или как СОЭ — «социально-опасный элемент».

Поражает социальная широта списка: кого тут только нет! В основном это рабочие и колхозники — каменщик, электромонтер, плотник, землемер, инженер, торговый работник, техник-конструктор, экономист, бухгалтер, иногда мелкие хозяйственники, и подозрительно много учителей.
Тут весь советский народ, от лица и от имени которого якобы существует и говорит советская власть.

Бросается в глаза и то, как непропорционально много людей с прибалтийскими, финскими, немецкими и, само собой, еврейскими фамилиями. Много и русских, но родившихся за пределами СССР, в той же Прибалтике: наша постоянная шпиономания.

Главный, наверное, вывод после прочтения эшелонного списка: осужденная партийная, советская, военная и чекистская номенклатура — лишь капля в океане репрессированного народа. Самый большой начальник из ехавших с Мандельштамом — это Тришкин, беспартийный секретарь захудалого Высокиничского райисполкома.

Идея уничтожения непосильным трудом — не сталинская и не гитлеровская. Она ничья, как и все, что носится в воздухе.

В сущности, лагерь — та же «вышка», только растянутая во времени. На общих работах на Колыме долго было не протянуть никому, и если бы не 5 марта 1953 года («…И, клубясь, издох питон»), то мало кто вообще бы вернулся.

Этот день — 5 марта — вполне заслуживает того, чтобы стать всенародным праздником и нерабочим днем.

Ищем попутчиков

Этот список долго готовился и публиковался полностью дважды: в 2008 году, в дальневосточном альманахе «Рубеж», и в 2010 году, в книге «Слово и „Дело“ Осипа Мандельштама» Признаться, мы рассчитывали на то, что его прочтут и на него отзовутся родственники тех, кто увидел и узнал бы «своих» в этих нескончаемых строчках. Но не отозвался, увы, никто.

Конечно, мы переоценивали силу и проникаемость печатного слова — этого «стареющего сына» глиняных табличек и папирусов. Как только небольшой фрагмент списка — всего несколько десятков еврейских фамилий, выбранных из перечня тех лишь, кого, как и Мандельштама, делегировали в эшелон Бутырки, — оказался в интернете, на сайте сетевого журнала «Заметки по еврейской истории», немедленно были получены первые отклики, ощутимо расширяющие или уточняющие наши знания.

Первым тогда отозвался Элеазер Рабинович из Нью-Джерси, сын Меера Рабиновича, 1893 г. р., механика, 2 августа 1938 года — в тот же день, что и Мандельштам, — осужденного за контрреволюционную деятельность: «Я совершенно потрясен увидеть имя отца в одном списке и одном поезде с Мандельштамом. Отец, конечно, понятия не имел, с кем он ехал, и никогда не рассказывал о Мандельштаме».
Меер Лейзерович Рабинович
Меер Лейзерович Рабинович, родился в Минске в 1893 году. В 1923 году женился на Брохе Медалье, дочери главного московского хасидского раввина Шмарьяху-Иегуда-Лейба Медалье (1872—1938). Был рабочим высокой квалификации, специализировался на ремонте зубоврачебного оборудования. Глубоко религиозный человек, состоял одно время в Совете Московской хоральной синагоги, главным раввином которой был его тесть. Тестя арестовали 4 января 1938 года и уже 26 апреля, на второй день после Пейсаха, расстреляли.

Меера же арестовали 9 июня 1938 года и приговорили к 8 годам ИТЛ. Провел он их на Колыме. Освободился летом 1946 года и поселился в Петушках, в зоне 100 км от Москвы. 14 февраля 1949 года его арестовывают вновь, приговаривают к вечной ссылке и отправляют на поселение в глухую деревню в Красноярском крае, откуда он сумел перевестись в райцентр Большая Мурта. Осенью 1954 года, после смерти Сталина, ему разрешили вернуться из «вечной ссылки», но в Москве вплоть до 1955 года не прописывали, хотя и за нарушениями режима не следили. В феврале 1959 года Меер Рабинович умер от простого гриппа.

Вторым «нашедшимся» человеком из еврейского списка мандельштамовского эшелона оказался Эммануил Соломонович Гольдварг, родившийся 1 апреля 1917 года в селе Яковка Березовского района Одесской области. Перед арестом проживал на станции Пушкино Московской области. Работал в Москве техником радиоузла в Центральном доме культуры железнодорожников. Вспомнивший его Л. Флятт виделся с ним в Москве и запомнил, что его лагерный стаж составлял примерно 16—17 лет, что заставляет предположить, что он, как и М. Рабинович, был одним из повторников. В начале 1990-х гг. он репатриировался в Израиль, жил в Тель-Авиве, где и умер 31 декабря 2006 года, не дотянув всего 3 месяца до 90-летия.

Третьим «нашедшимся» был Авив Аросев, так и не доехавший до «Второй Речки». 29 сентября на станции Урульча он был выгружен и сдан в качестве тяжело больного. Авив Яковлевич Аросев — издательский работник, автор ряда книг о планировании в издательском деле, выпущенных Госсоцэкономиздатом в 1931-1935 гг. Сел он скорее всего из-за родного брата — Александра Яковлевича Аросева (1890—1938), чистопородного большевика, чекиста и дипломата, арестованного 3 июля 1937 и расстрелянного 10 февраля 1938 года. До ареста Александр Аросев был начальником Всесоюзного общества культурных связей с заграницей и лично переводил Сталину во время беседы с Роменом Ролланом в 1935 году. Молотов был другом его революционной молодости, что не помешало тонкошеему не просто подписать расстрельный список с его фамилией, но и молвить: «Попал под обстрел в 30-е годы»!

Кстати, все тот же сетевой журнал «Заметки по еврейской истории» помог уточнить или пополнить не только список попутчиков, но и список солагерников поэта.

Публикация в «Заметках» воспоминаний химика и сиониста Моисея Герчикова, в апреле 1939 года проследовавшему через пересылку из Беломорска на Колыму, вывела на еще одну еврейскую «ниточку». В лагере ему рассказывали, что прошлогодний декабрьский сыпняк унес жизни не только близкого ему и по духу, и по профессии Сергея (Израиля) Лазаревича Цинберга (1872—1938), но и поэта Осипа Мандельштама.

Цинберг — историк еврейской литературы, библиограф и публицист, добрый знакомый Горнфельда. Химик по образованию, он возглавлял еще и химическую лабораторию Кировского завода. Его арестовали в Ленинграде 8 апреля 1938 года и приговорили к 8 годам ИТЛ.

Прибыл он на пересылку 15 октября 1938 года, то есть на три дня позже Мандельштама. А умер 28 декабря того же года — всего на один день позже, чем Мандельштам. При этом сообщалась деталь, на удивление совпадающая с тем, что рассказывал о мандельштамовской смерти Ю.И. Моисеенко: «По рассказу очевидца, группу заключенных, в которой был Ц., погнали в баню, после чего долго держали на улице, не выдавая одежды, в результате многие заболели и умерли».

Подразумеваемым тут очевидцем был, по всей вероятности, другой гебраист, находившийся в том же лагере, — историк и социолог Гилель Самуилович Александров (1890—1972). Он был осужден и прибыл на Вторую Речку еще осенью 1937 года, попал в отсев и был оставлен для работы в регистратуре. Перед смертью Цинберг просил его позаботиться о своем архиве (точнее, о той его части, что не погибла в НКВД), как и о том, чтобы имя его не было забыто. Вернувшись в Ленинград в 1959 году, Александров не преминул это сделать и занялся исследованием архива Цинберга, переданного семьей на хранение в ленинградский филиал Института востоковедения АН СССР (фонд 86). Как знать, может, отыщется архив и самого Гилеля Александрова?..

Публикуя в третий раз мандельштамовский эшелонный список – на этот раз в блогосфере, мы надеемся на читательские отклики и на новые ниточки, вселяющие надежды на пополнение или уточнении того, что мы уже знаем.

Кто Вы, физик Л.?
фотография 1923 года
1938
В том же транспорте, что и Мандельштам, но в другом вагоне ехал из Москвы во Владивосток 24-летний «физик Л.» — очевидец, с которым встречалась Надежда Яковлевна, и чьи свидетельства она считала самыми достоверными и надежными из всех. Виделись они, вероятней всего, летом 1965 года, когда Надежда Яковлевна уже закончила «Воспоминания». Их заключительная главка «Еще один рассказ», — сжатый пересказ того, что ей сообщил «Л.», — смотрится в них как своего рода постскриптум, добавленный в последний момент.

Твердое желание «физика Л.» сохранить инкогнито более чем понятно. Летом 1965 года, когда за спиной не было даже такой призрачной защиты от сталинизма, как Никита Хрущев, больше всего хотелось поберечься и не рисковать ничем. Об этом же просил Эренбурга в феврале 1963 года (то есть еще при Хрущеве!) и Давид Иосифович Злотинский :

Дорогой И.Г.! Письмо предназначено только для вас. Я не хотел бы, чтобы публично ссылались на меня. И культа нет, и повеяло другим ветром, а все-таки почему-то не хочется «вылезать» в печати с этими фактами. Могу только заверить вас, что всё написанное мною — правда, и только правда.

Эренбург передал письмо Надежде Яковлевне, а та, в свою очередь, подарила его А.А. Морозову, который и опубликовал его впервые в 1989 году — в своем комментарии к первому на родине изданию ее воспоминаний.

Инкогнито «физика Л.» продержалось гораздо дольше — до ноября 2013 года. Конечно же, фамилия единственного физика в эшелонных списках привлекла мое внимание еще в 2001 году, когда списки были обнаружены.

«170. Константин Евгеньевич Хитров, 1914 г. р., физик, к.р. агит.»

Мало того, К.Е. Хитров — один из тех немногих, сведения о ком отложились и в мемориальской базе данных, откуда был известен даже номер его следственного дела.

Но принятое на веру — и, как оказалось, напрасно — указание Надежды Яковлевны на то, что ее физик Л. был из Таганской, а не из Бутырской тюрьмы уводило на ложный след и ни к кому не вело. Долгое время я думал, что Надежда Яковлевна вообще замуровала эту тайну: не был ее информатор физиком и фамилия его не начиналась на «Л.»! И что если мы что-то когда-то о нем и узнаем, то от смекнувших детей или внуков.
Читать дальшеCollapse )

Второе дело Мандельштама: «Как недушевнобольной — вменяем»
фотография 1923 года
1938
2 мая 1938 года Мандельштама вырвали из жизни и сбросили в колодец ежовского НКВД. В его деле, впрочем, указана дата 3 мая, но это, надо полагать, дата поступления арестованного в приемник внутренней (Лубянской) тюрьмы.

Это небольшое трехэтажное здание во дворе лубянского колосса, окруженное со всех сторон грозными этажами с зарешеченными окнами. Если бы вдруг удалось увидеть его сверху, оно могло бы показаться мышонком в тисках кошачьих когтей. А снизу — из тесноты камер — людям, трепыхавшимся в неволе, таким оно не казалось, не воспринималось как метафора, — таким оно просто было. Но никакая птица не разглядела бы сверху ни малоприметную дверь в зал судебных заседаний, ни подземного хода, которым уводили отсюда тысячи и тысячи — в расстрельные подвалы дома Военной коллегии, что на другой стороне Лубянской площади...

Мандельштама, впрочем, им не провели. В приемнике у него отобрали паспорт, чемоданчик, помочи, галстук, воротничок, наволочку и деревянную трость с набалдашником; выдали квитанцию: одну взамен всего изъятого (№ 13346); другую (№ 397) — на имевшуюся у поэта при себе наличность: 36 рублей 28 копеек.

Но перед этим поэта — последний в жизни раз — сфотографировали.
Последняя фотография Мандельштама
Эта тюремная фотография — профиль и фас — потрясает. Мандельштам — в кожаном, не по размеру большом, пальто (подарок Эренбурга, оно упомянуто потом почти всеми, видевшими поэта в лагере!), в пиджаке, свитере и летней белой рубашке. Читать дальше...Collapse )

Саматиха: западня
фотография 1923 года
1938
Около 6 марта Мандельштамы вернулись в Калинин, быстро-быстро собрались и, после очень трогательного расставания с Травниковыми, выписавшись и оставив у них корзинку с архивом, уехали через Москву в Саматиху.
В Москве они задержались на один или два дня, ночевали у Харджиева. Там, вероятно, с ними и повидался Борис Лапин, подаривший Мандельштаму том Шевченко.
Чем же были заполнены эти дни?

Посещением музеев и хождением по начальству. Несомненно, Мандельштам не удержался и забежал к своим «импрессионистам» на Волхонку. Посетил он и друзей-художников. Во-первых, Осмеркина, который, возможно, именно тогда и сделал свои знаменитые карандашные наброски — последние портреты поэта «с натуры», уже по этому одному могущие идти на правах его посмертной маски. Во-вторых, Тышлера, которого, как пишет Н.М., он «оценил очень рано, увидав на первой выставке ОСТа серию рисунков “Директор погоды”... “Ты не знаешь, какой твой Тышлер”, — сказал он мне, приехав в Ялту. В последний раз он был у Тышлера и смотрел его вещи перед самым концом — в марте 38 года».
Но больше всего времени ушло на начальство. В прошлый приезд Мандельштама в Москву его принял Ставский и «предложил поехать в “здравницу”, чтобы мы там отсиделись, пока не решится вопрос с работой». Встретился он со Ставским и на этот раз, и снова встреча воодушевила Мандельштама. Через пару дней, 10 марта, он писал уже из Саматихи Кузину:

«Общественный ремонт здоровья» — значит, от меня чего-то доброго ждут, верят в меня. Этим я смущен и обрадован. Ставскому я говорил, что буду бороться в поэзии за музыку зиждущую. Во мне небывалое доверие ко всем подлинным участникам нашей жизни, и волна встречного доверия идет ко мне. Впереди еще очень много корявости и нелепости, — но ничего, ничего не страшно!»

В этой эйфории Мандельштам упустил смысл встречи с другим писательским боссом — тем самым, что однажды привел к Катанянам Шиварова. Фадеев, однако, выполнил свое обещание и переговорил о Мандельштаме наверху, с Андреевым. Разговору в кабинете Фадеев предпочел салон своей машины: ничего из разговора наверху не вышло, Андреев решительно заявил, что ни о какой работе для Мандельштама не может быть и речи.

Уже это одно должно было насторожить Мандельштамов — настолько это противоречило тому, чем им казались путевки в мещерское ателье по «ремонту здоровья». Но, услышав о санатории, Фадеев насторожился и, кажется, сразу же догадался обо всем, что это может значить: страшный приговор…

Но слова Андреева подтверждались. Фиаско закончился поход Мандельштама в Госиздат за переводом. Редактор отдела западной литературы хотел дать ему перевести «Дневник» Эдмона и Жюля Гонкуров, на эту работу Мандельштамы всерьез рассчитывали как на единственный источник собственных средств. Но Луппол отказал в этом счастье категорически и бесповоротно, и Мандельштам тотчас же, по горячим следам, написал Ставскому:

Уважаемый тов. Ставский!
Сейчас т. Луппол объявил мне, что никакой работы в Госиздате для меня в течение года нет и не предвидится.
Предложение, сделанное мне редактором, т‹аким› о‹бразом› снято, хотя Луппол подтвердил: «мы давно хотим издать эту книгу.
Провал работы для меня очень тяжелый удар, т. к. снимает всякий смысл лечения. Впереди опять разруха. Жду Вашего содействия — ответа.
О. Мандельштам


Машинописная копия этого письма сохранилась в переписке Правления ССП за 1938 год, причем в левом верхнем углу начертана резолюция Ставского: «Т. Каш. Сохраните — Мандельштам».

Т. Каш. — это В.М. Кашинцева, заведующая секретариата ССП, а вот что значит сама резолюция «Сохраните Мандельштама»? То есть помогите ему, не дайте ему погибнуть? Или «Сохраните — Мандельштам», т. е. подколите к делу О.М.? Судя по результату, второе правдоподобнее.
Впрочем, О.М. и не подозревал об этой резолюции, как и не догадывался обо всем ее лицемерии.

2

А 8 или 9 марта Мандельштамы уже приехали в профсоюзную здравницу «Саматиха» треста по управлению курортами и санаториями Мособлздравотдела при Мособлисполкоме, в двадцати пяти верстах от железнодорожной станции Черусти, что за Шатурой, — настоящий медвежий угол.

...Когда-то здесь был лесозавод и усадьба Дашковых. Вековые корабельные сосны и сейчас поскрипывают над десятком бревенчатых зданий: война и пожары пощадили их. Зимой здесь отдыхало человек пятьдесят, летом же — до трехсот. В начале войны здесь был детский госпиталь, а с 1942 года и по сей день — Шатурская психиатрическая больница № 11. Добавился один рубленый корпус, кое-что перестроено, а так — всё осталось по-старому, как при Дашкове, как при Мандельштаме. Нет, правда, танцевальной веранды в «господском» доме, столовая с небольшой сценой перестроена под палаты, а там, где была баня и прачечная, теперь клуб, но никто уже и не помнит, где была избушка-читальня. Липовые аллеи сильно заросли, и не звучит уже в них хмельной аккордеон затейника Леонида; пересох и один из прудов, а на другом и в помине нет лодочной станции, — но всё как-то по-прежнему зыбуче, ненадежно и зловеще, словно нынешний профиль лечебницы обнажил что-то постыдно-сокровенное, молчаливо-угодливое, растворенное в таежном воздухе этой мещерской окраины. Не удивился бы, если б узнал, что судьба вновь заносила сюда бывших оперативников, бывших отдыхающих, бывших главврачей!..

Десятого марта — в день, когда в Ленинграде был арестован Лев Гумилев, — О.М. написал Кузину уже из Саматихи бодрое и оптимистичное письмо:

Дорогой Борис Сергеевич! Вчера я схватил бубен из реквизита Дома отдыха и, потрясая им и бия в него, плясал у себя в комнате: так на меня повлияла новая обстановка. «Имею право бить в бубен с бубенцами». В старой русской бане сосновая ванна. Глушь такая, что хочется определить широту и долготу.

Второе письмо из Саматихи Кузину — еще более оптимистично: знакомая прозаическая отточенность и цепкость фразы говорят о бодром и чуть ли не о рабочем настроении. Как бы то ни было, но ранней весной 1938 года, встав на лыжи и надышавшись сосновым воздухом Саматихи, Осип Эмильевич вновь почувствовал себя молодым и даже ощутил «превращение энергии в другое качество».

Оттого-то и доверяешься той особенной мажорности, с какою пишутся редкие письма престарелым и не с тобою живущим родителям, — именно ею пропитано единственное письмо, посланное из Саматихи отцу 16 апреля:

Дорогой папочка!
Мы с Надей уже второй месяц в доме отдыха. На два месяца. Уедем отсюда в начале мая. Отправил сюда Союз Писателей (Литфонд). Перед отъездом я пытался получить работу, и ничего пока не вышло. Куда мы отсюда поедем — неизвестно. Но надо думать, что после такого внимания, после такой заботы о нас, придет и работа. Здесь очень простое, скромное и глухое место. 4½ часа по Казанской дороге. Потом 24 километра на лошадях. Мы приехали, еще снег лежал. Нас поместили в отдельный домик, где никто, кроме нас, не живет. А в главном доме такой шум, такой рев, пенье, топот и пляска, что мы бы не могли там выдержать: чуть-чуть не бросили и не вернулись в Москву. Так или иначе, мы получили глубокий отдых, покой на 2 месяца. Этого отдыха осталось еще 3 недели. Мое здоровье лучше. Только одышка да глаза ослабели. И очень тяжело без подходящего общества. Читаю мало: утомляюсь быстро от книг, и очки неудачные.
Надино здоровье неважно. У нее болезнь печени или желудка и что-то вроде сердечной астмы. Последняя новость — часто задыхается, и всё боли в животе. Много лежит. Придется ее исследовать в Москве.
У нас сейчас нет нигде никакого дома, и всё дальнейшее зависит от Союза Писателей. Уже целый год Союз не может решить принципиально: что делать с моими новыми стихами и на какие средства нам жить. Если я получу работу, мы поселимся на даче и будем жить семьей. Сейчас же приедешь ты, а еще возьмем Надину сестру Аню. Она очень больна. Квартиру в Москве мы теряем. Но главное: работа и быть вместе.
Крепко целую тебя. Горячо хочу видеть.
Твой Ося.
Жду немедленного ответа о твоем здоровье, самочувствии.
Остро тревожусь за тебя. Если не ответишь сразу — буду телеграфировать.
Сейчас же пиши о себе.
Лучше всего дай телеграмму: как здоровье.
Адрес мой: Ст. Кривандино Ленинской Ж. Д., пансионат Саматиха. Отвечай, сообщи о себе в тот же день.


Да, действительно, Литфонд не только оплатил обе путевки в Саматиху, но и всяче-ски озаботился тем, чтобы Мандельштаму были «созданы условия» для отдыха (кто-то из Союза несколько раз звонил главному врачу, справлялся, как и что). Всё шло, пишет На-дежда Яковлевна, как по маслу, без неувязок: и розвальни с овчинами на станции, и от-дельная палата в общем доме, а затем, в апреле, — и вовсе изолированная изба-читальня, и лыжные прогулки, и предупредительный главврач. Правда, в город съездить почему-то никак не удавалось, и Мандельштам даже однажды спросил: «А мы, часом, не попались в ловушку?» Спросил и тут же забыл, вернее, прогнал эту малоприятную догадку, благо под рукой были и Данте, и Хлебников, и Пушкин (однотомник под редакцией Томашевского), и даже Шевченко.
Поговорить и правда было не с кем: отдыхающие были поглощены флиртом, один только затейник поначалу приставал к Мандельштаму с карикатурными идеями насчет вечера стихов Мандельштама, — поэтому молодая барышня с «пятилетней судимостью», да еще «знакомая Каверина и Тынянова», легко втерлась к нему в доверие. Со временем стало ясно, что барышня, неожиданно уехавшая накануне Первомая, была «шпичкой» и находилась тут в служебной командировке; впрочем, и главврачу просто было велено Мандельштама не выпускать.

Итак, западня? Кошки–мышки?
Малоприятная догадка, кажется, подтверждалась...
И всё же Мандельштама не унывал: «Не всё ли равно? Ведь я им теперь не нужен. Это уже всё прошлое...»
Увы, он ошибался: Саматиха и была западней...
2 мая 1938 года, в Саматихе, Мандельштама арестовали.

Надежду Яковлевну продержали еще несколько дней в Саматихе, а 5 мая отпустили.

Мандельштам в Калинине: ноябрь 1937 — март 1938
фотография 1923 года
1938
Двухэтажный дом Чусова в Кимрах был, вероятно, теплым и вполне пригодным для зимнего жилья. Но оставаться на зиму в Савелово оказалось, видимо, по каким-то причинам нельзя, и во второй половине октября вопрос о местожительстве встал заново и с не меньшей остротой.

Аркадий Штейнберг, в то время сам сидевший в лагере, позднее рассказывал, что Мандельштамы заходили к нему домой и расспрашивали его мать о Тарусе. Ездили они и в Малый Ярославец к Надежде Бруни — жене Николая Александровича Бруни, «отца Бруни» из «Египетской марки», тоже арестованного. В этот неосвещенный, непролазный в дожди город они приехали поздно вечером — ни фонарей, ни прохожих; на стук в окна — искаженные страхом лица: оказалось, что в последние недели город накрыла волна арестов, и наутро Мандельштамы в ужасе бежали в Москву из такого «пристанища» .

Поздней осенью 1937 года Мандельштамы поселились в Калинине — с легкой руки Исаака Бабеля, сказавшего: «Поезжайте в Калинин, там Эрдман, — его любят старушки...»

Надежда Яковлевна потом вспоминала, как Николай Эрдман, сам живший в маленькой узкой комнатке, где помещались только койка и столик, помогал им устроиться:

Когда мы пришли, он лежал — там можно было только лежать или сидеть на единственном стуле. Он немедленно отряхнулся и повел нас на окраину, где иногда в деревянных собственных домах сдавались комнаты. Навещал он нас довольно часто...

Приехали Мандельштамы, вероятно, 5 ноября, ибо 6-го они уже в Калинине были. Остановившись в лучшей тверской гостинице «Селигер» , первым делом — оба-сами — написали по письму Кузину, сложили в общий конверт и отнесли на почту. Письмо О.М. вполне себе бодрое, даже радостное, он не жалуется, а как бы отчитывается за всё время отсутствия вестей друг о друге:

Жизнь гораздо сложнее. Много было трудностей, болезней, работы. Хорошего было больше чем плохого. Написана новая книга стихов. Сейчас мною занялся Союз Писателей: вопрос об этой книге и обо мне поставлен, обсуждается, решается. Кажется, назревает в какой-то степени положительное решение.

И дальше о музыке — между Кузиным и О.М. было принято обмениваться музыкальными впечатлениями: «Он достиг высшей простоты. Его принимали холодно». Кончается письмо так: «Хочу вас видеть и если не вы, то я — когда-нибудь да приеду. Мы легки на подъем» .

К 17 ноября 1937 года вопрос с квартирой, а стало быть, и с местом постоянного проживания решился. О.М. и Н.М. прописались в Калинине, в доме П.Ф. Травникова по адресу: 3-я Никитинская ул., 43 (впоследствии эта улица была переименована в Фурманова).
Бывшая 3-я улица Никитина в Твери, где жили Мандельштамы
В тот раз Мандельштамам повезло. Узнав их голоса, из одного дома вышел жилец, ленинградец, бывший литературный секретарь П.Е. Щеголева, и его хозяйка, поняв, что наниматели не проходимцы, сразу же сдала им комнату в своей пятистенке.

Надежда Яковлевна Мандельштам, посвятив хозяйке и ее семье отдельную главку в первой книге воспоминаний («Последняя идиллия»), назвала лишь ее имя и отчество — Татьяна Васильевна, а заодно и профессию ее мужа — рабочий-металлург. Но из различных «дел Мандельштама» мы узнаем и всё остальное: их фамилию — Травниковы, имя хозяина — Павел Федорович и их точный адрес (дополнительным ориентиром может служить и маршрут, которым Мандельштамы добирались до дома с вокзала — по мостам через Волгу и Тьмаку, ее приток) и даже сроки их проживания (точнее, прописки) у Травниковых — с 17 ноября 1937 года по 10 марта 1938 года, после чего О.М. «со всем своим семейством из г. Калинина выехал на постоянное место жительства в г. Москву».

Мужчины — хозяин и постоялец — вскоре подружились, а О.М. раздобыл пластинки (Баха, Дворжака, Мусоргского, итальянцев). По вечерам устраивались концерты, Татьяна Васильевна ставила самовар и угощала всех чаем с вареньем, а Осип Эмильевич всё норовил заварить чай сам, по-своему, и изо дня в день упорно просматривал «Правду», на которую был подписан хозяин. Уже одним своим видом газета, именно тогда и попавшая в мандельштамовскме стихи, будоражила воспоминания о том, что впоследствии назовут Большим террором:

Вот «Правды» первая страница
Вот с приговором полоса…


Не раз и не два, вспоминала Надежда Яковлевна, О.М., прочтя в газете что-нибудь новое — шельмующее или угрожающее — ронял: «Мы погибли!» А хозяева махали на него руками, и сердились: «Еще накликаете!.. Никуда не лезьте — и живы будете!»

Калинин (Тверь) побывал под оккупацией, и неудивительно, что пятистенка Травниковых не сохранилась. Однако и здесь образ ссыльного поэта запечатлелся в памяти ребенка яркой картинкой. Взрослые тогда всех ссыльных называли «троцкистами», а О.М. и того красочней — «ушастый троцкист». Двенадцатилетней девочке очень хотелось пройтись с ним рядом, может быть даже заговорить, но она всё не решалась. Но однажды разговор все-таки состоялся. Прощаясь, О.М. прочитал девочке стихи — не свои, а Блока, и это всё стало для нее событием-воспоминанием на всю жизнь.

Кроме Эрдмана и секретаря Щеголева, в Калинине была еще одна знакомая душа, причем весьма давняя (еще с 1923 года) — Елена Михайловна Аренс. Выйдя замуж за дипломата, она пожила и в Америке, и в Италии, но пришел черед отправиться и в Калинин — на правах ссыльной. Рассказывая в апреле 1983 года о калининском житье-бытье, она вспоминала необычайно живые, умные и веселые глаза Осипа Эмильевича, ласково называвшего жену: «моя нищенка». Елена Михайловна изредка навещала Мандельштамов, но чаще они заходили к ней, и это было лучше, поскольку в ее доме почти всегда было чем угостить поэта и его «нищенку».

Несколько раз к Мандельштамам приезжали близкие люди: Евгений Яковлевич, брат Надежды Яковлевны и, конечно же, «ясная Наташа» — Наталья Евгеньевна Штемпель, гостившая у них несколько дней на зимних каникулах. Ей запомнились «занесенные снегом улицы, большие сугробы, опять почти пустая холодноватая комната без намека на уют. У обитателей этой комнаты, очевидно, не было ощущения оседлости. Жилье и местожительство воспринимались как временные, случайные. Не было и денег — ни на что, кроме еды».

2

...Новый, 1938-й год начинался трудно, скверно, грозно.

В самом его начале — разгром Государственного театра имени В.Э. Мейерольда: 8 января в «Правде» появился приказ Комитета по делам искусств при Совнаркоме СССР о его ликвидации. О.М. узнал эту новость, что называется, из первых рук — именно 8 января он ночевал у Мейерхольда. Приехал же он в столицу скорее всего за денежным пособием, выделенным ему Союзом писателей. Но и пособие ничего бы не поменяло: становилось понятно, чем всё это пахнет.
21 января 1938 года Надежда Яковлевна писала Б.С. Кузину: «Я всё жду, чтобы Ося написал вам, но он как-то так съежился, что даже письма написать не может» .

Действительно, переписка О.М. за этот год крайне скудна: письмо В.П. Ставскому, несколько писем Б.С. Кузину, письмо из Саматихи отцу и последнее — лагерное — письмо брату.

Первое из сохранившихся писем Кузину датировано 26 февраля:

Дорогой Борис Сергеевич!

Хочу написать вам настоящее письмо — и не могу. Всё на ходу. Устал. Всё жду че¬го-то. Не гневайтесь. Пишите сами и простите мою немоту. Очень устал. Это пройдет. Скучаю по вас.
О.М.


С приходом весны атмосфера в стране не только не очистилась, но стала еще тревожней, еще наэлектризованней. Гроза же грянула 2 марта, с началом процесса над группой Бухарина–Рыкова (закончился 13 марта), давшем толчок новой волне репрессий — теперь уже бериевских. Одновременно грозовая туча нависла и на внешнеполитическом горизонте: 11 марта Гитлер вошел в Австрию, преподав Европе короткий и ясный урок «кройки и шитья» ее географической карты.
С началом бухаринского процесса, связь которого со всеми последующими событиями непросто отрицать, совпал и последний нелегальный приезд Мандельштамов в Ленинград в начале марта.

Прозаическая цель визита — собрать по знакомым хоть сколько-нибудь денег на дальнейшую жизнь. Но на этот раз хлопоты оказались пустыми: из тех, кого еще не арестовали, никто и ничего не сумел или не захотел дать.
Именно тогда — между 3 и 5 марта — Ахматова и О.М. увиделись в последний раз. Надежда Яковлевна вспоминала:

Утром мы зашли к Анне Андреевне, и она прочла О.М. обращенные к нему стихи про поэтов, воспевающих европейскую столицу... Больше они не виделись: мы условились встретиться у Лозинского, но нам пришлось сразу от него уйти. Она уже нас не застала, а потом мы уехали, не ночуя, успев в последнюю минуту проститься с ней по телефону.

По телефону… К этому приезду уже начали сбываться самые мрачные пророчества О.М. о «мертвецов голосах» и о «гостях дорогих». Лившицу, Стеничу, Выгодскому — одним из самых близких ему людей — было уже не позвонить. Всех их арестовали — кого осенью, кого зимой…

С Беном Лившицем не удалось проститься и в предыдущий приезд — летом 1937 года. На ранний, с вокзала, звонок Тата (Екатерина Константиновна) Лившиц мужа будить не стала, за что потом была жестоко отругана — весь день Бенедикт Константинович просидел у телефона, словно догадывался или предчувствовал, что этот их тысяча первый за жизнь разговор, если бы он состоялся, был бы последним.

Но О.М. так и не позвонил.

Савёловское лето 1937 года
фотография 1923 года
1938
…Жилье в Кимрах Мандельштамы нашли на правом берегу Волги, в Савёлово — некогда самостоятельном большом селе, давшем свое негромкое имя одному из московских вокзалов. В черту Кимр село было окончательно включено в 1934 году.

В собственно Кимрах они и не пробовали ничего искать. В точности следуя совету Галины фон Мекк селиться в любой дыре, но не отрываться от железной дороги («лишь бы слышать гудки…»), Мандельштам с самого начала делал «ставку» на правобережье. «Железная дорога была как бы последней нитью, связывавшей нас с жизнью», а необходимость переправляться на пароме через Волгу серьезно осложнила бы спонтанные поездки в Москву.

«Дачей» им послужил двухэтажный, на несколько квартир, дом Чусова с зеленой крышей на центральной савеловской улице. Улица сохранилась до наших дней, а вот дом нет.
Конечно, не раз они переправлялись на пароме или на лодке на левый берег — в собственно Кимры, старый и облупленный город, гуляли по его центральной купеческой части, но чаще оставались на «своему» берегу: прогуливались вдоль реки, купались, ходили в жидковатый лес, до которого было рукой подать.

Лето 37-го выдалось жаркое, Волга и та обмелела. Осипа Эмильевича и Надежду Яковлевну часто можно было видеть у берега: река и тенистые улицы, спускавшиеся к ней, были настоящим спасением от зноя.

Другим аттракционом был пристанционный базар, где, по словам Надежды Яковлевны, «торговали ягодами, молоком и крупой, а мера была одна — стакан. Мы ходили в чайную на базарной площади и просматривали там газету. Называлась чайная “Эхо инвалидов” — нас так развеселило это название, что я запомнила его на всю жизнь. Чайная освещалась коптящей керосиновой лампой, а дома мы жгли свечу, но О.М. при таком освещении читать не мог из-за глаз. ‹…› Да и книг мы с собой почти не взяли…»

На кимрскую сторону их перевозил бакенщик по фамилии Фирсов, у которого они еще и покупали рыбу. Домик самого бакенщика находился всего в тридцати метрах от электростанции, расположенной в Вознесенской части Кимр. И примерно там же (а точнее — в доме № 5 по ул. Пушкина) проживала тетя одного девятилетнего савеловского мальчика, Юры Стогова, — он-то и видел, а главное, хорошо запомнил Мандельштама.

Его тетя как-то услышала — от подруги-учительницы, а та в свою очередь от заведующего гороно Тулицына — про приезд в Кимры Мандельштама. Узнав его на улице, она произнесла при племяннике это необычное и потому врезавшееся в его память имя, а вскоре из окна теткиного дома он увидел и самого поэта.

Окно тогда было тем же, чем сейчас является телевизор, и однажды в нем «показали» следующую «картинку»: по улице не спеша шла необычная троица — полный мужчина в парусиновых брюках и в рубашке-кавказке с частыми пуговицами, женщина в белом платье и в легкой вязаной шляпке на голове. Третий же, Мандельштам, как бы в противовес был в темных брюках, мало разговаривал, но казался серьезным и сосредоточенным. Двое первых, судя по всему, это Владимир Яхонтов и Лиля Попова. Они остановились в тенистом местечке возле электростанции и долго беседовали.

Юра набрался смелости и подошел к ним поближе. Один был всё время грустным и задумчивым, другой же, напротив, без умолку балагурил. Заметив восхищенный мальчишеский взгляд, обращенный к женщине, «балагур» сказал: «Вот у Вас еще один поклонник появился».

Это савеловское лето — с частыми наездами в Москву, с влюбленностью в Лилю Попову и адресованными ей и не только ей стихами, с приездами время от времени друзей (Наташи Штемпель, Яхонтова и Поповой), — было сравнительно благополучным и не то чтобы беззаботным, но каким-то бодрым и обнадеживающим. Раскаты Большого Террора, уже вовсю громыхавшего в столицах и промышленных центрах, как бы не доносились до кимрской глуши, и только газеты в чайной не давали расслабиться.

Н.Мандельштам вспоминает некую устроенную для Мандельштама Лахути командировку на канал Москва-Волга и даже написанный по ее впечатлениям «канальский» стишок, уничтоженный ею самой в Ташкенте – с благословения Анны Андреевны.

Понятно, что такая командировка не была долгой, а скорее всего и вообще однодневной. А раз так, то наиболее вероятными ее датами могли быть или самое начало июля, или почти весь август. и к ним, по слову Шиварова, в свое время планировалось присоеднить и самого Мандельштама.
Канальские впечатления вросли и в это замечательное савеловское стихотворение:

На откосы, Волга, хлынь, Волга, хлынь,
Гром, ударь в тесины новые,
Крупный град, по стеклам двинь, - грянь и двинь, -
А в Москве ты, чернобровая,
Выше голову закинь.

Чародей мешал тайком с молоком
Розы черные, лиловые
И жемчужным порошком и пушком
Вызвал щеки холодовые,
Вызвал губы шепотком...

Как досталась - развяжи, развяжи -
Красота такая галочья
От индейского раджи, от раджи
Алексею, что ль, Михайлычу, -
Волга, вызнай и скажи.

Против друга - за грехи, за грехи -
Берега стоят неровные,
И летают по верхам, по верхам
Ястреба тяжелокровные -
За коньковых изб верхи...

Ах, я видеть не могу, не могу
Берега серо-зеленые:
Словно ходят по лугу, по лугу
Косари умалишенные,
Косит ливень луг в дугу.

4 июля 1937


(А вот песня Псоя Короленко на эти стихи)

…Еще в мае Мандельштам бомбардировал Союз Писателей письмами и звонками с предложениями своего поэтического вечера. Идея читки весьма понравилась все тому же Лахути – более того, она показалась ему спасительной.

Быть вечеру или не быть – решать этот коренной вопрос современности должен был не Лахути, и не Ставский, а кто-то очень высоко наверху. Наконец, вроде, отмашка поступила, и Евгению Яковлевичу (брату Надежды) позвонили из Союза и сказали, что вечер будет, но уже завтра. Тот бросился в Савелово и успел к последней электричке.

А назавтра Мандельштамы пришли в Союз – к закрытым дверям. Никого, кроме секретарш, а те ничего не знали.

Но повестки, как оказалось, действительно рассылались. Шкловский никакой не получал, значит – рассылалось только по секции поэтов. Позвонили Асееву, и тот подтвердил, что что-то такое слышал, но сам торопится в Большой театр на «Снегурочку»...

Установить звонившего тоже не удалось. Если из отдела кадров – то эта попахивало намереньем арестовать. В таком случае что-то им помешало…

Но «Снегурочка» действительно шла в этот день в Большом и повестки действительно рассылались А. Сурковым! В архиве А.Е.Крученыха даже сохранился экземпляр, посланный, в частности, И.Уткину. Уткин числился по секции поэтов, но повестку, похоже, получили и прозаики, по крайней мере Пришвин. 16 октября 1937 года он записал в дневнике: «Встретился Мандельштам с женой (конечно) и сказал, что не обижается». И затем – загадочная приписка: И не на кого обижаться: сами обидчики обижены»

Загадочная фраза, но явно относящаяся к разгильдяйскому – или хорошо организованному? – конфузу вчерашнего дня, точнее, вечера с несостоявшейся читкой стихов.
Может быть, Союз хотел показать Мандельштаму, насколько не востребованы другими его новые стихи и он сам?

Но почему же тогда не было ни Ставского, ни Суркова, ни даже Лахути?...
Tags:

Здравствуйте, моя нелегальная теща!
фотография 1923 года
1938
16 мая 1937 года истекал трехлетний срок воронежский ссылки Мандельштама.
Опасения с осложнениями не оправдались, и после сборов, на которые ушло несколько дней, вся троица — Мандельштам, его жена и его теща — оказались в Москве.
Везение, однако, продолжилось и в Москве. Ни Костарева (писателя, которого подселили в мандельштамовскую квартиру под поручительство Ставского), ни его жены и ребенка, ни даже его вещей в квартире не было: короткая записка на столе извещала о том, что всё это откочевало на дачу.
Писательский дом в Нащокинском переулке, куда Мандельштамы вернулись из ссылки
И сразу же предарестная жизнь и жизнь нынешняя «склеились» в единое целое, словно и не было страшной трехлетней пустоты посередине, заполненной Лубянкой, Чердынью, Воронежем, Воробьевкой, Задонском, стукачом Костаревым за одной стеной и гитаристом Кирсановым за другой.

Оказавшись одни и в своих стенах, Осип и Надежда враз забыли и про новые ежовые времена (а ведь был самый канун того, что позднее станут называть Большим террором!), и про свои «минус двенадцать». Они вдруг потеряли страх и уверовали в прочность своего возвращения, в то, что они достаточно намаялись и отныне их ждет нормальная и спокойная жизнь. И неважно, что Костарев, их жилец и персональный доносчик, всего лишь на даче, а не съехал, как неважно и то, что всё время давало о себе знать больное сердце, и Осип Эмильевич всё норовил прилечь и полежать. Важно то лишь, что они снова дома, что они у себя, что вокруг звенит трамваями курва-Москва, где живут и где ждут их любимые друзья и братья и где водят по бумаге пером их собратья по цеху.

И первый же московский день Мандельштама задался! С самого утра он обернулся двойным счастьем — встречей с Ахматовой, подгадавшей свой приезд к их и остановившейся еще накануне в их же доме у Ардовых, и вожделенным походом «к французам», в масляное царство обморочной густой сирени, кустившейся за стенами Музея нового западного искусства.

Ну разве не чудо, что первым гостем была именно Ахматова! Всегда-всегда, когда Осипу Эмильевичу было особенно трудно, она оказывалась рядом — вместе с Надей встречала в Нащокинском «гостей дорогих» и тотчас же пошла хлопотать, провожала его в Чердынь и проведывала в Воронеже. Нет, при ней Мандельштам и не думал лежать — он бегал взад-вперед и всё читал ей стихи, «отчитывался за истекший период», аккурат вобравший в себя Вторую и Третью воронежские тетради, которых Ахматова еще не знала. (Сама же она прочитала совсем немного, в том числе и обращенный к Мандельштаму «Воронеж»: на душе у нее самой скребли кошки — заканчивался пунинский этап ее жизни.)

На следующий день Мандельштама пошел в Союз писателей к Ставскому — устраивать свои литературные дела: договариваться о вечере и публикациях, может быть, о службе и возобновлении пенсии и уж наверняка — о московской прописке (а заодно и выслушать слова признательности за то, что он, несчастный ссыльный поэт, так помог всемогущему Ставскому в эти годы со временным устройством Костарева). Но... Владимир Петрович оказались как назло чрезвычайно перегружены работой и в спонтанном приеме отказали. «Через неделю, не раньше», — передали оне через секретаря. А в этой «неделе» таилась для Мандельштама административная западня — столько ждать, не нарушая режим, он не мог. Он должен был куда-то уехать! — и именно этого от него ожидали, собственно, — и занятый по горло Ставский, и деликатный дачник Костарев.

Проблема Костарева, кстати, и вообще не должна была возникнуть, ибо по мартовской, 1936 года, «джентльменской» договоренности между ним и Мандельштамами он поселялся в Нащекинском (еще раз: под поручительство самого Ставского) самое большее на 8-9 месяцев и, стало быть, должен был смотать свои удочки не в мае 1937-го, а самое позднее в январе. Но не смотал и в конце концов прописался на мандельштамовской жировке! (Этот прямой профит от мандельштамовской зэковской судьбы и близкая личная дружба со Ставским заставляют лишний раз задуматься о, возможно, и более зловещем участии Костарева во всей истории со вторым арестом Мандельштама)
Дом Герцена, где Мандельштам добивался приёма у Ставского
Но друзьям-дальневосточникам не повезло, вернее, чрезвычайно «повезло» самому Мандельштаму — в Доме Герцена, куда он доковылял после холодного душа в приемной у Ставского, на внутренней лестнице, ведущей в Литфонд, куда он и направлялся, с ним приключился стенокардический криз. Скорая, которую вызвали сотрудники Литфонда, оказала Мандельштаму первую помощь и доставила его домой, наказав лежать, не вставая, как минимум два или три дня. Случилось это скорее всего 22 мая, поскольку 25-го Мандельштам сам отправился в поликлинику Литфонда. Там его осмотрела профессор Разумова, консультант экспертизы нетрудоспособности, и, кажется, всё-всё поняла. Вот ее комплексный медико-социальный диагноз: «по состоянию здоровья показан абсолютный покой в продолжении 1–2-х дней». Соответствующая справка, в сочетании с постоянно продлеваемым бюллетенем (листком о нетрудоспособности), защитила Мандельштама и на протяжении еще целого месяца(!) обеспечивала легитимность его пребывания в Москве. Чуть ли не каждый день к нему заходил литфондовский врач — откуда такое внимание и сострадание?..

Разумеется, и Мандельштам не сидел на месте. Сильнейшее впечатление, например, на него произвело новое, с иголочки, московское метро: благо, красивейшая из станций — «Кропоткинская» — была буквально в двух шагах от дома.

Но однажды кончилась и эта защита: последний раз бюллетень был продлен 20 июня — по обыкновению, на три дня, до 23-го числа. Именно в эти несколько дней, наверное, и приехал Костарев, сказав, что на несколько дней. Кульминацией его приезда стал визит милицейского чина, косившего под «монтера».

Но Мандельштам его сразу же «разоблачил». Он пошел прямо на «монтера» и сказал: «Нечего притворяться, ‹…› говорите прямо, что вам нужно — не меня ли?»

Милиционер не покраснел и не стал отпираться. Предъявив свои документы, он потребовал у Мандельштама его, после чего повел его в отделение милиции. Но далеко они не ушли: по дороге с поэтом опять случился припадок, и скорая вновь водворила поэта в его проходное царство. Поднимали его на последний этаж на кресле, одолженном у соседей снизу (Колычевых), и не исключено, что и «монтеру» пришлось немного поучаствовать в этом неожиданном для милиции трансфере. Дождавшись, когда Мандельштам придет в себя, он попросил все его медицинские справки и бумаги и ушел в костыревскую комнату, где стоял мандельштамовский телефон. Выйдя из этой своеобразной телефонной будки, он кинул справки на стол, передал сказанное на том конце провода: «Лежите пока» — и ушел.

Происходило это всё скорее всего 20 или 21 июня: до реального отъезда в Савелово оставалось всего несколько дней. Пару дней Мандельштама посещали и врачи, и милиционеры (дважды в день — либо сам «монтер», либо его коллеги). Днем поэт развлекался: «Сколько у них со мной хлопот!», — но ночью подкатывало отчаянье и к нему: однажды он даже пригласил жену вместе выпрыгнуть из распахнутого окна, но та произнесла: «Подождем», — и Мандельштам не стал настаивать.
Поводом же для суицида мог послужить классический и экзистенциальный вопрос советского человека — вопрос прописки и, соответственно, жилплощади. Сообразив, что весь сыр-бор с «монтером» в штатском только из-за этого, Мандельштам с женой улучили момент, когда не было ни врачей, ни милиции, и спустились в домоуправление. Там выяснилось самое главное: сволочь Костарев сумел, во-первых, выписать Надежду Яковлевну, а во-вторых, оформить себе в порядке исключения («звонили, просили сделать исключение!») постоянную прописку взамен временной! Побывали они по поводу прописки и в милиции: сначала в районной, а потом и на Петровке, в центральной. В прописке им отказали (ну не Ставский же будет за него просить!), а заодно объяснили, что и в Воронеже их теперь не пропишут: после отбытия срока приговорные «минус двенадцать» превращались для лиц с судимостью в пожизненные «минус семьдесят»!.. И не только для репрессированных, но и для их ближайших родственников!

Наконец, терпение «монтера» лопнуло, и он сказал однажды утром, что пришлет «своего врача». Мандельштамы восприняли это адекватно — как угрозу прекратить это либерально-медицинское безобразие, и в тот же день бежали из своего дома. Ночевали у Яхонтова в Марьиной Роще, а назавтра, когда Надежда Яковлевна пришла к матери за приготовленными к отъезду вещами, Костарев немедленно вызвал милицию, потащившую в отделение непрописанную гостью. Соврав, что Мандельштам уже уехал из Москвы, а куда — неизвестно, она и сама стала жертвой административных мер: с нею, женой контрика, выписанной из «московского злого жилья» и более не прописанной, церемониться больше не стали и взяли подписку об оставлении пределов Москвы в течение 24 часов.

Но даже в этой административной малости Мандельштамы, эти государственные преступники и нарушители паспортного режима, отказали родному государству. В «бесте» у Яхонтова они отсиживались еще три дня, обложившись картами Подмосковья и только теперь задумавшись: а куда же податься?

* * *

23 мая 1937 года, когда Мандельштам уже покинул Воронеж, Политбюро ЦК ВКП(б) выпустило Постановление о выселении из Москвы, Ленинграда, Киева троцкистов, зиновьецев и др., а 8 июня 1937 года — о выселении троцкистов и вообще правых. Второго же июля вышло и Постановление ПБ ЦК ВКП(б) «Об антисоветских элементах». Так что зацепиться за Москву было практически невозможно, прописаться можно было не ближе чем за сто пятым километром.

Отказавшись от поисков счастья в Александрове, куда за 20 лет до этого он ездил на поклон к Марине Цветаевой, Мандельштам остановил свой выбор на Кимрах, точнее, на Савелово. На одном конце маршрута привлекала Волга (а свою летнюю жизнь Мандельштамы хотели бы организовать как дачную), а на другом — близость Савеловского вокзала к Марьиной Роще, где жил Харджиев.
Не было и никакой работы – даже переводной. Жить оставалось только на помощь друзей и подаяние знакомых. Деньги на это лето подарили братья Катаевы, Михоэлс, Яхонтов и Лозинский, давший сразу 500 рублей.

25 июня распрощались с Москвой.

Вещи на Савеловский вокзал принесли братья, а с Верой Яковлевной они конспиративно попрощались на бульваре: «Здравствуйте, моя нелегальная теща!» — сказал ей Мандельштам, прежде чем обнять и поцеловать.

Не раз и не два они еще будут приезжать сюда — останавливаясь то у Харджиева, то у Яхонтовых, то у Катаева, то у кого-то еще. А однажды съездят даже в Переделкино к Пастернаку.
Выберутся и в Ленинград – пусть всего и на две ночи. Остановились у Пуниных, повидали Эмиля Вениаминовича, отца, и Татьку, любимую племянницу, Стенича, Вольпе и даже Лозинского в Луге.
Но всякий раз – нелегально и с риском (отныне уже общим) быть задержанными за нарушение режима.

Дни Мандельштама в Москве
фотография 1923 года
1938
«Мандельштамовские дни» проводятся Мандельштамовским обществом по всему миру вот уже более 20 лет. На этот раз они проводятся с 25 декабря 2013 по 27 января 2014 и посвящены 75-летию гибели поэта.

Они включают в себя Мандельштамовскую выставку, Мандельштамовскую конференцию, Мандельштамовский вечер, Мандельштамовский концерт, Мандельштамовскую экскурсию и традиционную встречу у памятника Мандельштаму в Москве.

Вместе с Мандельштамовским обществом в организации «Мандельштамовских дней – 2013-2014 в Москве» приняли участие Еврейский музей и центр толерантности, галерея «КультПроект», Русский Пен-центр, Государственная публичная историческая библиотека, Центральный Дом литераторов и Кабинет мандельштамоведения при Научной библиотеке РГГУ.

Полную и уточнённую программу «Мандельштамовских дней» можно посмотреть в Google Docs или скачать в формате Word DOC.

?

Log in